Неточные совпадения
Но, шумом бала утомленный,
И утро
в полночь обратя,
Спокойно
спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется зá полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра,
И завтра то же, что вчера.
Но
был ли счастлив мой Евгений,
Свободный,
в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли
был он средь пиров
Неосторожен и здоров?
Тоска любви Татьяну гонит,
И
в сад идет она грустить,
И вдруг недвижны очи клонит,
И лень ей далее ступить.
Приподнялася грудь, ланиты
Мгновенным пламенем покрыты,
Дыханье замерло
в устах,
И
в слухе шум, и блеск
в очах…
Настанет ночь; луна обходит
Дозором дальный свод небес,
И соловей во мгле древес
Напевы звучные заводит.
Татьяна
в темноте не
спитИ тихо с няней говорит...
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак,
попав на пир огромный,
Уж
был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он стал чертить
в душе своей
Карикатуры всех гостей.
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему
был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не
попал он
в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
В глуши что делать
в эту пору?
Гулять? Деревня той порой
Невольно докучает взору
Однообразной наготой.
Скакать верхом
в степи суровой?
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лед,
Того и жди, что
упадет.
Сиди под кровлею пустынной,
Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.
Не хочешь? — поверяй расход,
Сердись иль
пей, и вечер длинный
Кой-как пройдет, а завтра то ж,
И славно зиму проведешь.
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала
в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я — при мысли о Светлане
Мне стало страшно — так и
быть…
С Татьяной нам не ворожить.
Татьяна поясок шелковый
Сняла, разделась и
в постель
Легла. Над нею вьется Лель,
А под подушкою пуховой
Девичье зеркало лежит.
Утихло всё. Татьяна
спит.
Упала…
«Здесь он! здесь Евгений!
О Боже! что подумал он!»
В ней сердце, полное мучений,
Хранит надежды темный сон;
Она дрожит и жаром пышет,
И ждет: нейдет ли? Но не слышит.
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоду
в кустах
И хором по наказу
пели(Наказ, основанный на том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не
елиИ пеньем
были заняты:
Затея сельской остроты!).
Я
был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго
сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я
в былые годы
Провел
в бездействии,
в тени
Мои счастливейшие дни?
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам
в халате
ел и
пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и
спать пора,
И гости едут со двора.
У всякого
есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого
есть свое, но у Манилова ничего не
было.
Но при всем том трудна
была его дорога; он
попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который
был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда
в жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Из брички вылезла девка, с платком на голове,
в телогрейке, и хватила обоими кулаками
в ворота так сильно, хоть бы и мужчине (малый
в куртке из пеструшки [Пеструшка — домотканая пестрая ткань.]
был уже потом стащен за ноги, ибо
спал мертвецки).
Ноздрев
был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал
в записке городничего, что может случиться пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился
в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как
попало и отправился к ним.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты:
спать не раздеваясь, так, как
есть,
в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно
было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже
в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что
в этой комнате лет десять жили люди.
— Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» — говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет
в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не
спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай,
выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается
в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
— Да ведь и
в церкви не
было места. Взошел городничий — нашлось. А ведь
была такая давка, что и яблоку негде
было упасть. Вы только попробуйте: этот кусок — тот же городничий.
Счастливым или несчастливым случаем
попал он
в такое училище, где
был директором человек,
в своем роде необыкновенный, несмотря на некоторые причуды.
— Невыгодно! да через три года я
буду получать двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно!
В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч на пять одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все
падаль. Он хлеба не сеял — я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
Многие
были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще
была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул, долина
спит», и слово «чу!» так, что
в самом деле виделось, как будто долина
спит; для большего сходства он даже
в это время зажмуривал глаза.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено
было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не
попал ли он как-нибудь
в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
Когда бричка
была уже на конце деревни, он подозвал к себе первого мужика, который,
попавши где-то на дороге претолстое бревно, тащил его на плече, подобно неутомимому муравью, к себе
в избу.
Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как темная
пасть; оно
было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали
в черной глубине его: бежавшая узкая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, [Чапыжник — «мелкий кривой дрянной лес, кустами поросший от корней».
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг
в глухую полночь, когда все уже
спало в доме, раздается
в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не то
будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
Селифан лег и сам на той же кровати, поместив голову у Петрушки на брюхе и позабыв о том, что ему следовало
спать вовсе не здесь, а, может
быть,
в людской, если не
в конюшне близ лошадей.
— Берегитесь! — закричал я ему, — не
падайте заранее; это дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря!? [По преданию, Юлий Цезарь оступился по дороге
в сенат, где
был убит заговорщиками.]
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но
в этот вечер я ему твердо верил: доказательство
было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией,
попал невольно
в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику
в сторону и стал смотреть под ноги.
Медлить
было нечего: я выстрелил,
в свою очередь, наудачу; верно, пуля
попала ему
в плечо, потому что вдруг он опустил руку…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он
в отчаянии
будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мною
было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и
сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Я помню, что
в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не
спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то
были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?..
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться
в ущелье; узкая дорога частию
была покрыта снегом, который
в иных местах проваливался под ногами,
в других превращался
в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади
падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням.
Попал я на один танцевальный так называемый вечер, — клоак страшный (а я люблю клоаки именно с грязнотцой), ну, разумеется, канкан, каких нету и каких
в мое время и не
было.
Теперь прошу особенного внимания: представьте себе, что если б ему удалось теперь доказать, что Софья Семеновна — воровка, то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери, что
был почти прав
в своих подозрениях; что он справедливо рассердился за то, что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну, что,
нападая на меня, он защищал, стало
быть, и предохранял честь моей сестры, а своей невесты.
Он-то, положим, и солжет, то
есть человек-то-с, частный-то случай-с… incognito-то-с, и солжет отлично, наихитрейшим манером; тут бы, кажется, и триумф, и наслаждайся плодами своего остроумия, а он хлоп! да
в самом-то интересном,
в самом скандалезнейшем месте и
упадет в обморок.
— Батюшки! — причитал кучер, — как тут усмотреть! Коли б я гнал али б не кричал ему, а то ехал не поспешно, равномерно. Все видели: люди ложь, и я то ж. Пьяный свечки не поставит — известно!.. Вижу его, улицу переходит, шатается, чуть не валится, — крикнул одноважды, да
в другой, да
в третий, да и придержал лошадей; а он прямехонько им под ноги так и
пал! Уж нарочно, что ль, он аль уж очень
был нетверез… Лошади-то молодые, пужливые, — дернули, а он вскричал — они пуще… вот и беда.
«Ей три дороги, — думал он: — броситься
в канаву,
попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься
в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце». Последняя мысль
была ему всего отвратительнее; но он
был уже скептик, он
был молод, отвлечен и, стало
быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход, то
есть разврат,
был всего вероятнее.
Он приподнялся с усилием. Голова его болела; он встал
было на ноги, повернулся
в своей каморке и
упал опять на диван.
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как
поют под шарманку
в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно
в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый
падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
От природы
была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили
в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс
в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не
в исступление, и она
в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни
попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Я тебя просто за пьяного и принимал, да ты и
был пьян», — ну, что я вам тогда на это скажу, тем паче что ваше-то еще правдоподобнее, чем его, потому что
в его показании одна психология, — что его рылу даже и неприлично, — а вы-то
в самую точку
попадаете, потому что
пьет, мерзавец, горькую и слишком даже известен.
Меж тем комната наполнилась так, что яблоку
упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы г-жи Липпевехзель и сначала
было теснились только
в дверях, но потом гурьбой хлынули
в самую комнату. Катерина Ивановна пришла
в исступление.
— Эх,
ешь те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается
в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что
есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела
было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она
падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним! Я ведь на что злюсь-то, понимаешь ты это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут,
в одном этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след
попадать должно. «У нас
есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере половина дела
в том, как с фактами обращаться умеешь!
Часто он
спал на ней так, как
был, не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой
в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы
было повыше изголовье.
А опричь него
в распивочной на ту пору
был всего один человек посторонний, да еще
спал на лавке другой, по знакомству, да двое наших мальчишков-с.
Затем, немедленно и чуть не вслух, прошепталаРаскольникову, что действительно странно
было бы уважаемому и солидному человеку, как Петр Петрович,
попасть в такую «необыкновенную компанию», несмотря даже на всю его преданность ее семейству и на старую дружбу его с ее папенькой.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без того убитая, чуть не
в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую
упала было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба
была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза
в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не
было, и
было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все
спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
Вся моя тактика состояла
в том, что я просто
был каждую минуту раздавлен и
падал ниц пред ее целомудрием.
Это
был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился
в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я
попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
— Как
попали! Как
попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда
есть? Точнехонько так и
попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял!